
— Будь у меня сын и захоти он стать врачом, я, наверное, попытался бы его отговорить.
Мегрэ почувствовал себя неловко. У Пардона эта фраза прозвучала совершенно неожиданно: врач страстно любил свою профессию, и представить себе, что он занимается чем-то другим, было просто немыслимо. На этот раз он был в плохом настроении, мрачен и даже объяснил, почему.
— Все идет к тому, что из нас сделают чиновников, а медицина превратится в более или менее равномерное, чисто механическое обслуживание населения.
Мегрэ, раскуривая трубку, наблюдал за ним.
— Не просто чиновников, — продолжал врач, — а плохих чиновников: мы уже не можем уделять каждому больному достаточно времени. Я порой стыжусь, выпроваживая их, почти выталкивая за двери. Я вижу их тревожный, даже умоляющий взгляд. Чувствую, что они ждут от меня другого: вопросов, слов — короче, минут, в течение которых я буду заниматься только ими. Ваше здоровье! — Он поднял стакан и скроил деланую улыбку, которая ему не шла. — Знаете, сколько пациентов я сегодня принял? Восемьдесят два. И это не исключение. А к тому же нас заставляют целыми вечерами заполнять всякие бланки. Простите, что я все это вам говорю. У вас на набережной дез Орфевр хватает своих забот.
О чем они говорили потом? О самых обычных вещах — назавтра о них не вспомнишь. Пардон сидел за письменным столом и курил сигарету, Мегрэ — в жестком кресле, предназначенном для больных. В кабинете царил своеобразный запах, хорошо знакомый комиссару по предыдущим посещениям. Запах, чем-то напоминающий запах полицейских участков. Запах нищеты. Клиенты Пардона, жившие в том же квартале, — люди очень скромного достатка.
Дверь отворилась. Эжени, прислуга, жившая у Пардонов так давно, что стала почти членом семьи, объявила:
— Пришел этот итальянец…
— Какой итальянец? Пальятти?
— Да. Очень взволнован… Похоже, что-то срочное.
Была половина одиннадцатого. Пардон встал и открыл дверь в унылую приемную, где стоял столик с разбросанными на нем журналами.
